Оно пробуждалось, когда деревья набухали влагой, чернели и становились похожи на обуглившиеся скелеты. Стоило поднять голову, в глаза ударяла напитанная дождями, рыхлая пустота ноябрьского неба. Она сочилась сквозь изломы осиротевших веток, душила отсыревшей подушкой. Летом и ранней осенью пустота пряталась за кронами. Зимой из неё сыпалась белизна. Я врал себе, что из ничего белые хлопья валиться не могут. Становилось легче. Но ноябрь… Он был честен до жестокости. Наотрез отказывался вуалировать пустоглазость небес, а заодно и моей вялотекущей жизни.
В те дни оно снова начало ворочаться во мне, постанывать, просыпаясь. С каждым упавшим листом пустота надвигалась и тяжелела. Календарь отслюнявливал дни отпуска, позвякивал рядом опорожнённых поллитровок. Я был измотан. В солнечном сплетении нарастала звериная потребность — бежать. Опыт подсказывал, оторваться от пустоты не удастся. Она нагонит, придавит, выпотрошит, как голодная кошка охромевшую мышь. Но поди, убеди зайца не давать стрекоча от пули или одряхлевшую птицу — не пускаться по осени в гибельный для неё путь. Инстинкт велит всякому живому существу бежать от того, что повергает в ужас; или — к спасению. В чём моё спасение, я не знал. Возможно, его не существует. Но, пока бежишь, о таких мелочах не думаешь. Перемещаешься в пространстве, вокруг сменяются предметы, запахи, звуки — что-то происходит. Всегда настроенный на лучшее инстинкт самосохранения тушит пожар разума потоками беспочвенной надежды — я убегу, я спасусь, я выживу. Он сильнее рассудка, поэтому я схватил куртку и бросился из дома.
Рано утром я выбрался из поезда. Моего дезертирства он не заметил. Или плевал на предательство с высокой колокольни. Таких как я, похмельных, с неопределённой маятой мужиков в его плацкартном брюхе пруд пруди. Я, вообще, один из многих. Моё отсутствие мало кого тревожит. Едва успел спрыгнуть с холодных ступеней, состав качнулся, точно с ноги на ногу переступил, и, не оглядываясь, пошёл своей дорогой. Я прощальных взглядов вслед ему тоже не кидал.
Крошечный вокзал задыхался пыльной заброшенностью. Так дышат квартиры в идущих под снос домах. Мне приходилось бывать в такой: виселица люстрового крюка, фантомы запахов, на стене засохшей бабочкой страница из «Огонька». С фото улыбалась женщина. Наверно, любимая когда-то хозяевами артистка. Её было жаль. Не саму актрису, а это её выцветшее изображение. Однажды некто, пролистывая журнал, остановился на нём взглядом и выбрал из десятка других подретушированных улыбок. Вырезал, старался поровней. Аккуратно прикреплял портрет портняжными булавками, боясь покалечить. А потом оставил в обречённой квартире.
При воспоминании о погибшей под руинами картинке муторно ныло в животе. Я сосредоточился на поисках транспортных узлов, способных помочь мне продолжить бег. Нашёл автобусную остановку. Там, скукожившись на холщёвом мешке, дремала бабка. При моём появлении она чутко вскинула голову и плотней утвердилась тощим задом на своей поклаже. Чтобы не будоражить её бдительность, я отошёл. Так мы и конвоировали остановку: я курил поодаль, бабка охраняла мешок. Когда приковылял кургузый «Львiв», я помог ей заволочь багаж в автобус, и мы покатили по хлюпающему просёлку. Мимо ползли малолюдные, точно прореженные эпидемией чёрной оспы, деревни. Наверняка за слепыми окнами домов со стен улыбаются журнальные портреты.
Автобус чихнул и остановился. Бабка засуетилась, приноравливаясь ловчее взвалить на себя мешок. Я огляделся. В автобусе, кроме нас, никого. Пришлось снова вступить в контакт со старухиной поклажей. На этот раз бабка смотрела благосклонней.
— Ты к кому? — В выжженных годами глазах сверкнуло любопытство.
— Сам по себе, — признался я.
— К срамному колодцу, небось? — Бабка цепко прищурилась. — Ишь, какой жеванный.
— Что?
— Ладно, не моё дело. Идёшь, значит, надо. У меня остановишься. В других хатах печи порушены, угоришь ещё.
Мы шлёпали по чавкающему месиву, с трудом выдирая ноги из топкого теста воды и глины. Впереди темнели силуэты изб. В окнах — чернильная пустота. И здесь она меня нагнала.
— Мёртвая деревня? — Я поёжился.
— Знамо дело, — хмыкнула бабка. — Давно уж.
— А вы чего не перебираетесь? Страшно ведь одной.
— Ты вот что, — бабка кольнула меня взглядом — я к тебе с расспросами не лезу, а ты меня не агитируй. Вот и поладим. Колодец укажу, остальное — твоя забота. Звать-то как?
— Пётр.
— А я Настасья. Вот и ладно, вот и будем знакомы.
Настасьин дом торчал среди развалин и мало чем от них отличался. Его перекосило, крыша ощетинилась, словно шерсть на загривке рассерженного котяры.
— Не рассыплется? — полушутливо, полуиспуганно спросил я, занося ногу над истёртым порогом.
— На мой век хватит! — отмахнулась бабка и протопала в тёмные сени.
Зияющая кирпичными прорехами печь ласкала избушку жарким уютом. Перед потемневшей иконой в углу мерцала лампадка. Хозяйка возилась с чугунными горшками. Я слонялся по комнатушке, не находя себе применения.
Бабка бухнула на стол закопчённый котелок с варёной картошкой и отправила меня в погреб за солениями.
— Ешь. — Настасья подвинула мне чугунок. — Скоро пойдём.
— Куда? — оторопел я.
За окном силуэты развалюх слились с небом в тёмно-серую кляксу. Настасья вздохнула.
— Куда тебе надо, туда и пойдём. — Неожиданно глаза бабки стали светло-бирюзовыми, как чахлые лесные незабудки. — Да ты не опасайся, уйду я. Не понимаю разве?
Бежать, так бежать.
Мы петляли по зарослям, выбирались на лесные тропы, пару раз преодолевали коварные поляны, на поверку оказавшиеся болотами.
— За мной след в след ступай, — велела Настасья, с неожиданной ловкостью перепрыгивая с кочки на кочку.
Меня трясло от холода и необъяснимого возбуждения, словно я преследовал невиданного зверя. Я бежал. Но на этот раз чувствовал — бег мой не бессмысленный, как прежде, он приближал меня к чему-то. Сколько мы отмахали по растворённому в сумерках лесу, сказать не берусь. Когда Настасья остановилась, я с трудом различал впереди её спину.
— Вот, — глухо сказала бабка. — Отдышусь маленько и обратно. А ты уж тут сам.
Настасья сделала ещё несколько шагов и плюхнулась на землю, опершись спиной на деревянный накат колодца. Теперь я видел, с каким трудом ей далась дорога. Колодец был подозрительный: ни вала, ни ведра, ни дождевого ската. Просто среди чащи высится сооружённое непонятно когда и кем окно в земные недра.
— И что мне тут делать? — тревожно поинтересовался я.
— Фонарь оставлю. Не пугайся, зверь сюда не ходит. С духом соберёшься, крикни.
— Чего крикнуть?
— Да хоть ау! Он сам тебе ответит.
— Кто?!! — В голове у меня помутилось. Я — жертва причуд спятившей от одиночества старухи.
— Колодец, — терпеливо пояснила Настасья и поднялась.
Прежде чем я успел высказать всё, что думаю о её предприятии, бабка зажгла в плошке погружённый в жир фитилёк, сунула её мне в руки, а сама нырнула во мрак. Я кинулся за старухой, но жарко-алое зёрнышко на фитиле потянулось, просыпаясь, окрепло и подросло. Мгла за пределами освещённого пятачка стала вовсе непролазной. Пометавшись ещё немного, я покорился и приготовился ждать утра.
Было скучно и жутковато. В висках монотонно стучало:
…лишь вихорь черный
на древо смерти набежит
И мчится прочь, уже тлетворный...
Я отвернулся от обступивших меня стволов и уставился в колодезный зев. В глубине сверкнуло отражение моего огня. Я бросил туда ветку. Пламя качнулось и побежало оранжевой, тёплой рябью. Огонёк, семенящий по водной глади, оказался живым. Теперь нас двое. Искра подмигнула. Я преподнёс ей пахнущую смолой шишку. Пламя ответило дробной чечёткой. Похоже, спелись. Я лёг животом на край колодца и окликнул приплясывающий язычок:
— Эй!
И колодец ответил. Этот голос я годами старательно хоронил под ветошью суеты, забрасывал комьями случайных лиц, трамбовал чёрными валунами запоев. И вот, когда мой многолетний труд, казалось, начал приносить плоды, он оказался сизифовым. Пробивающиеся ростки проклятой памяти вывернули корнями вверх взлелеянное забвение. Я не похоронил прошлое, я его посеял. И что сейчас взойдёт на моей щедро унавоженной жизни? Боюсь, ничего хорошего.
Я попятился.
***
Острую тоску жены по тому, кого никогда не существовало, я не понимал. Наконец, пройдя девять кругов ада (клиники, подпольные и «очень платные» врачи, нахваливаемые подружками знахарки), Людмила заявила:
— Нам надо усыновить ребёнка.
Это не было предложение. Это было решение, взращенное на ускользающих надеждах и обильно политое слезами отчаяния. Я не разделял боль Людмилы, но искренне ей сочувствовал, поэтому согласился сразу.
Кнопке исполнилось четыре. Она была странная.
— Девочка поступила недавно. — Рассказывала Кнопкину историю директор детского дома Валентина Георгиевна. — Мать пьющая, родительских прав лишена. Ребёнок крайне запущен, отстаёт в развитии. Не имея педагогического опыта, вам с ней не справиться.
Она ещё много чего говорила, но Людмила упёрлась.
— Нельзя ребёнка выбирать, — твердила она. — Я увидела её и поняла — это моя дочь.
Я ничего такого не чувствовал, но всецело полагался на женскую интуицию жены. Мне Кнопка была симпатична своей задумчивостью. Она вечно сидела в углу, погружённая в понятный только ей разговор с облезлым плюшевым медведем. Кнопка едва заметно шевелила губами, не издавая при этом ни звука. На вопросы не отвечала, лишь вскидывала на вопрошающего немые иконы глаз и крепче прижимала к груди игрушку. Так мы её и забрали — безмолвно-скомканную, с прилипшим к ней штопаным-перештопаным монстром.
Кнопкину комнату мы завалили пушистыми зайцами, заставили разнокалиберными куклами. Полки нашего шкафа прогнулись под книгами о воспитании дошколят. Людмила уволилась и полностью отдалась столь желанному для неё делу.
Кнопка существовала под одной крышей с нами уже год. Её фаворитом оставался безобразный топтыгин. Чистенькие зайцы скучали невостребованные. Приходя с работы, я стал заставать жену в слезах.
— Она делает всё, что я ей говорю, но молчит, — жаловалась Людмила. — Мне кажется, у неё аутизм.
— Какой аутизм! Она же реагирует… иногда, — сомневался я.
Но отстранённость Кнопки стала пугать и меня. В её зрачках мне чудился не отражённый свет лампы, а неясные простым смертным дали. Кнопка жила в недосягаемых нам измерениях, в которые допускался только дурацкий медведь.
Как-то раз Кнопка привычно ворожила над своим набитым ватой любимцем. Я присел рядом и осторожно тронул её за плечо. Кнопка отпрянула и, как всегда, уставилась на меня вдовьими глазами.
— Как его зовут? — спросил я, кивая на страшилище прильнувшее к груди девочки.
На лице Кнопки сверкнул блик.
— Бока, — шепнула она. Я вздрогнул. Это был ответ на мой вопрос.
— Твой сынок? — боясь спугнуть зыбкий диалог, поинтересовался я. Она отрицательно покачала головой.
Так уродец Бока вошёл и в мою жизнь.
В ту ночь Людмила рыдала особенно горько.
— Что я делаю не так?! — Она сжала худенькие кулаки. — Сто раз задавала ей те же вопросы. Она молчит! Почему она говорит с тобой, а от меня шарахается, как от прокажённой?!
Людмила не лгала. Единственная фраза, которой Кнопка одаривала её: «Я больше не буду». Стоило жене подняться, чтобы вытереть со стола пролитое Кнопкой варенье, девочка частила своё заклинание, зарываясь носом в спасителя Боку. То же повторялось, если Кнопка что-то роняла или, падая, пачкала одежду. Когда жена пыталась приласкать её, Кнопка цепенела, глаза распахивались, в воздухе повисала прежняя молитва. Щитом выставленный Бока упирался пуговичным взором в лоб Людмилы. Мы давно поняли, в чём дело. Не представляли только, что может делать мать со своим ребёнком, чтобы в нём так прочно поселился ужас перед женщиной.
Сначала Кнопка говорила со мной исключительно о Боке. Признаться, мне льстило, что я избран этой взрослоокой пичугой. Потом она впустила в своё заколдованное царство ещё одно существо — лопоухого пса Саныча. Саныч говорил моим голосом и был дружбаном Боки.
Как-то мы с Кнопкой отправились в парк. Впервые она забыла Боку дома. Спохватились поздно. Ротозей! Как я мог не вспомнить про Кнопкин оберег, без которого она боялась выходить даже в соседнюю комнату?! На осторожный вопрос Кнопка застыла и вдруг мёртвой хваткой вцепилась в мои колени, спрятав в них лицо. Её дрожь влилась в меня, парализовала леденящим пониманием. Она беспечно оторвалась от собственного, огорожённого мягкими плюшевыми лапами мирка и тут же была наказана: её поймал другой — бездонный, чёрный, как ружейная утроба. Один на один с пропитанным пустотой и сквозняками миром, крохотная, некрасивая и так жестоко перед ним провинившаяся. Что она делала не так, Кнопка пока не поняла. Но вина, несомненно, чудовищна — мама кричала, злилась и, наконец, не выдержала, отреклась. Кнопку избегали даже такие, как она сама, забракованные и отверженные. Выходит, её грех ещё ужасней, чем их. Только презираемый всеми за ветхость и уродство Бока прощал и сулил защиту. Но он сейчас далеко… А сердитый на неё мир вот он, лязгает затвором, щурит бескомпромиссный глаз, наводит прицел. Она, конечно, заслужила, но ведь всё равно страшно! До выдоха без вдохов, до костенеющей жилки на шее, до синевы в расширенных зрачках страшно!!!
Я схватил Кнопку на руки. Прижал, как прижимал, обнимал, баюкал, утешал, хранил от не в срок наведённого прицела Бока. Её страх был тугой и жёсткий, точно стянутый из грубых канатов морской узел.
Постепенно узел начал слабеть. Это вина билась на влажные осколки. Осколки плавились, текли, превращались в прозрачных эльфов с радужными крыльями и, сорвавшись с ресниц, улетали, уносимые липовым августовским ветром. Становилось легче. Скоро в моих руках осталось лишь тёплое, невесомое доверие. Я нес его осторожно, удивляясь, как это хрупкое тельце могло таскать в себе столь неподъёмную ношу. И ещё я думал, что Бока был забыт сегодня не случайно…
Потом была радость. Медицина разводила руками. Подруги важно кивали, усыновление — верный способ выпросить у судьбы долгожданное дитя. Но Людмилу что-то мучило. Погружённый внутрь себя, полный пуховой нежности взгляд внезапно всплывал пластмассовым поплавком, по лицу начинали метаться тени. Я списывал это на смену настроений, свойственную беременным.
В то утро я опаздывал, обжигался кофе и чертыхался. Кнопка ещё спала. Людмила смотрела сквозь меня, потом сказала, словно, в безвоздушное выдохнула:
— Девочку надо вернуть.
Я уставился на жену.
— Какую девочку? Куда?
— Я знаю, ты привязался к Машеньке — она впервые назвала Кнопку по имени — но девочка нездорова. Она будет влиять на нашего ребёнка. — До меня стало доходить. Отдельные звуки, но не их суть. Наверно, на моём лице отразилось нечто дурацкое, во всяком случае, Людмила положила лёгкую ладонь на мою руку и заговорила, точно с умственно отсталым, которому необходимо доходчиво растолковать, куда пихать ложку с кашей. — Петя, ей требуется профессиональная помощь. Нам не справиться с её проблемами. У нас будет сын. Наш сын, понимаешь?
— А как же Кнопка?
Людмила вскочила. Из её глаз брызнули слёзы.
— Мне нужен покой! Я не могу носить ребёнка, если в моём доме меня боятся и ненавидят! Не думаешь обо мне, подумай о своём сыне! Ему нужна здоровая, уравновешенная мать! Комната без су.. сум… соседки! Деньги, наконец! Нормальные деньги, а не то, что останется от… чужого ребёнка!
Когда я привёз Кнопку, откуда мы увозили её полтора года назад, с деревьев облетели последние листья. Небо набрякло сизыми ноябрьскими тучами. Нас вышла встречать Валентина Георгиевна. На её лице застыла вежливая маска. Она погладила Кнопку.
Какой толк гладить человека по голове, если на нём шерстяная шапка?
— Ну вот, Машенька, — улыбнулась она Кнопке — ребятки по тебе очень скучали. А ты по ним скучала?
Кнопка снова прижимала к груди совсем уже потрепанного Боку (или он её?) и неотрывно смотрела на меня своими недетскими глазами. Удивления в них не было. Да, она брак, пересортица не нужная даже собственной матери, не то что миру, перед которым её неизречённая никем вина так непростительна. Помню, обнимал её, что-то обещал, целовал холодные от первых заморозков щёки, потом сел в машину и выехал за ворота. Я не оглядывался, но фигурка, сросшаяся со своей плюшевой константой, маячила в зеркале заднего вида. Даже, когда я повернул за угол. Когда проехал пять кварталов. Когда продал машину.
Раз, вернувшись с работы, я увидел ползающую по полу Людмилу. Она смеялась, гулила и целовала пухлую пяточку сына. Она лучилась незамутнённым счастьем. Я сложил в сумку кое-какую одежду, бритву, сунул туда же номер «Огонька» (кажется, за август) и ушёл.
Ни сына, ни бывшую жену я с тех пор не видел. Платил алименты. Слышал, что Людмила очень удачно вышла замуж.
Не видел я и Кнопку.
Когда я очнулся, мутной сывороткой туманилось утро. Первые заморозки. Я сидел, привалившись затылком к колодцу. Горло саднило, точно я всю ночь пытался переорать гудок парохода. Снова вспомнилось фото актрисы из «Огонька». Равнодушные поезда. Покинутые деревни. Всё, что было оставлено, забыто, вычеркнуто мной или кем-то. Что рождало взявшую много лет назад мой след пустоту.
Хрустнула ветка. Ко мне пробиралась Настасья.
Мы сидели за столом в её избушке. Старуха подливала в мою тарелку щи, ничего не спрашивала. Первым нарушил тишину я.
— Много сюда ходят?
— К колодцу-то? Мало, — Настасья потёрла губы сухонькой ручкой. — Раньше много ходило. Издалека приезжали. У кого хандра, тех завсегда сюда посылали. Человека что мытарит? Срам его мытарит. А мы сраму-то своего никому не кажем. От себя и то прячем. А куда ему деваться, если уж сотворили его? Никуда и не девается. Поедом изнутра ест, хвори разные насылает. Колодец срам твой на глаза вытягивает. А дальше что хошь с ним делай. Теперь мало ходят. Может, знахари знающие поумирали, а, может, срам сейчас людей не так мает.
Настасья грустно качала головой. Я встал.
— Побегу.
Куда мне бежать, я знал.
Забрать Кнопку мне не дали. Одинокий, жильё неподходящее — комнатушка, а девчонке уже четырнадцать. Зато навещать разрешили. Кнопка дичилась. Вероятно, не могла припомнить. Первый раз обратилась с просьбой, спустя два года. Я спросил, что она хочет на своё шестнадцатилетие. Она, не задумываясь, ответила:
— Проколоть пупок, уши и язык.
— Зачем?! — вскинулся я, готовясь обрушить на её голову ворох контраргументов.
— Хочу научиться терпеть боль, — просто ответила она.
И я промолчал.
Мы гуляли по городу, забредали в маленькие кафе и полупустые кинотеатры. Она болтала о своих подростковых заботах, а я покупал ей мороженое. Она, смеясь, напоминала, что ей не пять лет. При этих словах, внутри у меня сжимался трусливый колючий комок. Я ждал, что Кнопка напомнит мне о том ноябрьском дне. Но она только с удовольствием уплетала пломбир, хоть ей было и не пять.
***
Много лет спустя я отправился на поиски колодца. Вбил себе в голову, что он может помочь одному, в сущности, неплохому человеку.
Я долго плутал по окультуренному немалыми финансовыми вложениями пространству. На месте умерших деревень высились дачные посёлки. Топорщились кокетливыми избушками a ля рюс турбазы. Где по моим расчётам, когда-то врачевал срамной колодец, я нашёл стилизованный под охотничий домик клуб. Зашёл. Ко мне тут же подлетел изящный, как китайский чайник, официант. Грациозно выгнув спину, он что-то кричал, превозмогая испепеляющие барабанные перепонки децибелы. Парень краснел от натуги, но я не мог разобрать, что он хотел до меня донести. Стробоскопы плевались вспышками молний. Люди танцевали. Двое мужчин, навалившись на стойку и почти соприкасаясь лбами, вопили что-то друг другу, но явно не слышали даже собственных голосов.
Вероятно, срамной колодец и сейчас где-то здесь — придавлен фундаментом и тяжёлыми плитами, завален искусственными медвежьими шкурами, забит пластиком и ДВП «под дуб». Возможно, он даже отзовётся, обратись к нему за советом. Поднимет с Мариинских впадин души скрываемый от себя самого разрушительный срам. Да разве услышишь среди такого веселья пробивающиеся со дна твоей памяти голоса.