ЖЕРТВОПРИНОШЕНИЕ
1
В это утро Андрей проснулся для себя намного раньше обычного, когда минутная стрелка на стенных часах едва перевалила на начало десятого утра. Накануне он смог заснуть довольно поздно, где-то в половине четвертого ночи, и не потому, что у него были какие-то неотложные дела, каких-то неотложных дел у него, как раз, давно не было, а просто было не заснуть. Он так и проворочался с боку на бок до половины четвертого с кашей дурацких мыслей в голове, ни одна из которых так и не приняла своих четких очертаний. Видимо, он заснул, просто потеряв всякую надежду, прояснить для себя хоть что-то определенное из того бурлящего варева, что клокотал в его голове. Эта мешанина состояла в основном из каких-то неясных диалогов, кого-то с кем-то, в которых не то, что смысл, сами слова порой было невозможно разобрать. До сознания доходила лишь интонация слов, и только по этим интонациям Андрей мог судить, что это были слова, которые складывались в диалоги. Причем это были диалоги не двух человек – этих людей было много, очень много, и каждый из них пытался разговаривать со всеми одновременно: спрашивал у одного и тут же отвечал на вопрос другого, успевая пустить реплику в чужой разговор. И так поступал абсолютно каждый. Но, ни их лиц, ни слов разобрать было невозможном, о, всем происходящем в его голове, можно было судить только по интонациям, возникающих в его голове слов, и по смазанным разноцветным пятнам всевозможных оттенков, мелькавших перед глазами.
Но, ни смотря на то, что засыпал он довольно мучительно и с тяжелой головой полной одних загадок, проснулся он, к его удивлению, довольно легко и быстро, с необычайным, распиравшим его чувством, приятного возбуждения и предвкушения чего-то необычного, что должно было с ним вот-вот случиться. Это чувствовалось во всем. И в том, что его комната была освещена ярким светом солнца, впервые за многие недели светившего с чистого и ясного голубого неба, заряжая все вокруг кипучей энергией радости и жаждой жизни, одаряя всех весенним теплом. И в том, как его ноги легко и свободно нырнув в домашние тапочки, почувствовав себя в своей обители, передали всему его телу покой и уверенность в своих силах. И в том, как его руки легко скользнули в рукава халата, и его мягкая ткань прижалась к его спине с приятной нежностью. Подспудно Андрей понимал, что все эти приятные ощущения родились у него от осознания необычайной легкости в голове. И еще, его тридцатитрехлетний опыт подсказывал ему, что подобное чувство утренней свежести и ясности ума у него раньше всегда возникало в день какого-нибудь необычного события. Например, в детстве, первый раз с ним такое произошло в день его крещения, потом чаще всего случалось в дни его рождения, потом первого сентября, когда он первый раз пошел в школу. Позже, когда он учился в школе все эти ощущения куда-то пропали, и в первый раз появились лишь утром того дня, когда он узнал, что принят в Академию Художеств. После этого нечто подобное с ним случалось несколько раз в те дни, когда его посещало какое-нибудь озарение. Но это было так редко, что Андрей долго не держал в своей памяти утреннее предзнаменование, и потом, новые впечатления всегда захватывали его с такой силой, что всегда напрочь вытесняли из его сознания и стирали в памяти утренний знак судьбы. Но утренняя радость и ощущение необыкновенного свободного полета им всегда воспринимались, как в первый раз. Только потом, после первой эйфории, когда рассудок приспускал его на землю, он начинал вспоминать, что нечто подобное с ним уже когда-то происходило, и не раз. Сейчас он стал вспоминать, что легкости утра всегда предшествовало томительное засыпание, всегда в его голове бушевало целое море голосов, сквозь которое всегда пытался докричаться до его сознания тот единственный, слов которого он никогда не мог разобрать, впрочем, как и все остальные. Вот и сегодня, ясность в голове и приятные ощущения отдохнувшего тела, воскресили в его памяти былые воспоминания доброго предзнаменования. Андрей скорее осознал, чем почувствовал, что сегодня должно наконец-таки что-то произойти, что перевернет всю его осточертевшую до блевотины размеренную и выверенную по минутам жизнь, с ног на голову. Что-то, что наполнит ее смыслом, откроет перед ним завесу некой тайны, не дававшей ему покоя долгие годы. Самое смешное, что он даже толком не знал, что это была за тайна, всегда представляя ее себе чем-то запредельным, чем-то, куда простому смертному вход воспрещен, но он всегда ощущал в себе силы вобрать ее в себя, всегда был готов к встрече с ней на равных. Андрей постоянно чувствовал ее леденящее дыхание себе в затылок, она постоянно тяготила его, связывая по рукам и ногам, не давая чувствовать себя полноценным человеком. И он постоянно искал подходы к ней. И в это утро он, как никогда, почувствовал свою близость к ее разгадке.
Умывшись, он прошел в одну из комнат, служившей ему мастерской. Нет, каких-то определенных мыслей у него не было. Их не было уже давно, как показалось Андрею, уже целую вечность, с тех самых пор, как он понял, что ни он, ни его живопись никому на всем белом свете были не нужны. Он видел, что все воспринимали живописные полотна вообще, а не только его личные, как некое декоративное пятно в интерьере. Безусловно, это говорило, в основном, о низкой культуре тех, кто приобретал картины, но Андрею от этого было не легче. У него просто пропадало все желание работать. А опускаться до уровня салонного мазилы, и гордиться тем, что его работы идут нарасхват… Он себе такого не мог позволить, так как чувствовал, что он тогда никогда не сможет постичь свою тайну, что его к ней просто не подпустят. Он даже не брался за заказы, порой очень выгодные в материальном плане, и этому он всегда находил причину. То сама тема его не вдохновляла, то сам заказчик казался ему недостойным его таланта и мастерства, которое он оттачивал годами. Но, если разобраться, то он просто не хотел никого впускать в свой мир, в свое понимание сути вещей, а заказчики, как правило, всегда начинали с того, что пускались диктовать ему свои требования, в которых всегда четко проступала полная безвкусица и совершенно дилетантский подход к живописи. А главное, во всем этом сквозило их стремление показать самого себя на фоне картины, используя ее лишь как некий фон, подчеркивающий сомнительные достоинства заказчика. Ему всегда были неприятны и заказчики и их заказы, поэтому он всегда старался их избегать, оставаясь верным самому себе. И вот однажды наступил момент, когда разочарование в заказчиках сменило разочарование в покупателях, а вместе с этим и разочарование во всем, что он делает. С тех самых пор в его мире образовалась какая-то пустота, которую он не знал чем заполнить. Нет, какое-то время он еще пытался бороться, не веря в то, что людей перестали воодушевлять живописные полотна. В тот период он навалился на работу с утроенной силой и писал картины, практически, не смыкая глаз, забывая подчас о еде. Он выплескивал на полотна все свое мастерство, на какое он был способен, стараясь донести до людей всю прелесть этого вида искусства. Но, как он заметил, людям ничего этого было не нужно. Картины они оценивали лишь по богатству рамы и по ценнику, совсем не обращая внимания на саму живопись. И вот настал тот день, когда он совсем не смог работать. Кисть просто валилась из рук, так как все его живописные изыски ему казались никчемными и не заслуживающими внимания. Он и сам, уподобившись толпе, перестал видеть душу, создаваемой им картины, он видел лишь перед собою бесчувственные краски различных цветов и оттенков, которые ложились на холст в определенном порядке, но для чего, почему именно там должно быть их место, он этого просто перестал понимать. Такая работа его сильно изматывала. Уже через полчаса он бросал кисть и в изнеможении валился на диван, и лежал на нем долго, уставившись в потолок. Еще первое время он себя как-то заставлял работать, уверял себя, что это ему крайне необходимо, хотя бы для того чтобы не сойти с ума. Он придумывал себе разные уловки, на какие только был способен в ту минуту, чтобы как-то заставить себя работать, но подойдя к холсту, он снова видел перед собой лишь материальный холст, натянутый на вполне осязаемый подрамник, материальные краски, кисти, а за всем этим ничего – полнейшая пустота. Поэтому он бросил это никчемное занятие и больше в мастерскую вообще не заходил. Оставил все до лучших времен, как он сам себе это объяснил. Другой бы на его месте, пожалуй, запил бы. Андрей знал довольно много случаев запоев в их среде, но он никогда не одобрял это занятие, и не находил для себя никаких объективных причин, чтобы запивать по случаю каждой неудачи, творческой, или чисто житейской. Однажды, по молодости лет, он, не рассчитав своих сил, здорово отравился чрезмерно большим количеством выпитого алкоголя – тогда его еле откачали. С тех пор он если и выпивал, то только чисто символически и всегда контролировал процесс своего пития. Те, кто знал его близко, видели в нем плохого собутыльника, поэтому, никогда не настаивали на том, чтобы он пил со всеми наравне. Да, по большому счету, он получал больше удовольствия от своей работы, чем от алкогольного опьянения, Андрей никогда не обижался, если его не приглашали на какую-нибудь очередную пьянку, а был даже благодарен друзьям за это.
Прошло уже около месяца, как Андрей не открывал дверь своей мастерской. Первое время у него вообще не было ни малейшего желания там очутиться, а были моменты, когда он даже боялся войти туда, он боялся снова увидеть бездушные инструменты, краски и мольберт, в котором последнее время он видел лишь простой кусок дерева. А ведь было время, когда он подходил к мольберту с благоговейным трепетом в сердце, с восхищением смотрел на это чудо, непосредственному свидетелю и помощнику создания другого, еще более великого чуда – написания картин, сопричастному к этому великому таинству. Он потом часто вспоминал эти свои первые детские впечатления от соприкосновения с миром искусства, и они ему всегда казались наивными. И ему всегда, когда они у него вспыхивали в голове, не было внутренне стыдно за свое несовершенство, а напротив, он всегда с теплом вспоминал свои искренние восхищения. И последнее время, в минуты своей невольной депрессии, когда он не мог подойти к мольберту из боязни увидеть в нем лишь допотопный примитив из выструганных досок, он по-настоящему завидовал себе маленькому, находя свои детские чувства самыми чистыми и самыми искренними, какие у него только были в жизни. Он пытался воскресить их снова, пытался снова взглянуть на мольберт завораживающим взглядом, но из этого ровным счетом ничего не выходило, и это пугало его еще больше. Он скорее был склонен думать, что небесные силы за что-то осерчали на него и в наказание отняли у него его дар. Поэтому он целыми днями мучительно думал, что он сделал не так, что навлек на себя гнев Небес, но, так и не найдя, в своих поступках особых прегрешений он успокаивался, считая, что его подавленное состояние скоро пройдет, так же, как и любая другая хворь.
И вот, в это утро определенно что-то произошло, от постоянной серости в глазах не осталось и следа так, будто ее никогда и не было, будто он не терял перед этим интерес к жизни, больше месяца находясь в состоянии близком к помешательству. Но в это утро он проснулся, не ощутив в себе каких-либо признаков, посещавших его во время недуга. От болезни не осталось и следа, и он тут же забыл ее, точнее, просто не вспоминал о ней, находясь в своем привычном бодром расположении духа. Поэтому он вошел в мастерскую так, будто делал это каждый день, будто не было у него никаких, ни страхов, ни отчаяния. Правда и определенных мыслей никаких не было тоже, было только неукротимое желание работать. Видимо, давал о себе знать тот, накопившийся за время застоя, творческий потенциал, который уже не мог просто находиться внутри него, а всеми силами рвался наружу. С ним и раньше происходило нечто подобное. Когда желание творить выпирало из него через край, а вот, что именно творить он толком не знал, так как определенных мыслей в голове у него не было, или они, может, и были, но их основательно заглушали чувства, переполнявшие его.
В таких случаях он брал карандаш и начинал им просто водить по листу бумаги, стопка которой всегда лежала у него на письменном столе специально для набросков. Карандаш скользил по бумаге, создавая линии, в которых вскоре начинали проглядываться знакомее очертания мыслей, занимавших его последнее время, или когда-то очень давно, но теперь проявившихся в совсем новом обличии, обогащенными и дополненными. Так рождался замысел его очередной работы.
Но сегодня он не стал мудрить, не стал при помощи карандаша ворошить свое подсознание, а решил дождаться разрешения утреннего знамения.
Войдя в мастерскую, он подошел к мольберту, на котором стояла незаконченная работа, и какое-то время разглядывал ее. То, что он увидел, повергло его в шок, на какое-то время даже вернув его в то депрессивное состояние, в котором он находился последнее время. Он снова видел на холсте только краски, непонятными и ничего не говорящими материальными сгустками, лежащими на холсте. Но это продолжалось не долго, и вскоре к нему вернулось его привычно видение профессионала. Он стал размышлять над тем, что можно исправить на картине, хотя внутренне понимал, что исправлять ничего не будет. Он вообще не любил исправлять неудавшиеся работы, ему всегда было легче написать новую картину, а не плутать в лабиринте своих же собственных ошибок, насаждая новые. Поэтому он просто снял неудавшуюся работу с мольберта и отставил ее в сторону – до лучших времен. К своей радости, он не увидел в мольберте лишь незамысловатую деревянную конструкцию, он предстал перед Андреем снова, как старый друг и верный помощник, готовый помогать ему, всегда быть рядом с ним и в радости, и в горе. Потом он начал рассматривать уже законченные работы, по тем или иным причинам, осевшие у него дома, и теперь украшавшие стены его мастерской. Некоторые работы нравились ему самому, и он просто не желал с ними расставаться. Некоторые были связаны с какими-то интересными событиями в его жизни, и служили Андрею приятным напоминанием. А были и просто незавершенные, к которым он возвращался время от времени снова и снова, доводя их до совершенства.
Картины были развешаны по стенам в беспорядке, скорее, по принципу свободного гвоздя, то есть, по завершении, вешалась на первый, попавшийся на глаза гвоздь, которыми была утыканы все стены его мастерской. Многие из них были без рам, да, признаться, Андрей не очень любил рамы, считая, что они только сковывают картину, уродуют ее, лишая ее свободы. Но все-таки подчинялся общим требованиям, когда дело касалось заказов, или когда ему приходилось выставлять свои работы на выставках, он долго подбирал раму к той или иной работе, добиваясь от рамы, необходимого звучания самой работы. (продолжение следует)
|